На фоне разврата и гибели целых поколений разворачивается еще одна борьба - борьба за человеческое сердце. Перефразирую известное изречение по-своему: кто владеет человеческими сердцами, тот и владеет миром. За информацию уже не борятся. Она сама нас победила. За умы - и подавно. Эта борьба отшумела в былые времена Просвещения. Что осталось человеку? Планета в железном панцире. И в космосе над нами проносятся тонны металлического космического мусора, который скоро станет угрожать заслонить нас от солнца. И сам человек ищет бессмертия в железном панцире: новейшие разработки ученых говорят о том, что скоро мы сможем переселять свой мозг в некий "аватар", в искусственное тело - и все. Живому конец. Но сердце, не только тот животрепещущий мускульный мешочек, качающий животворную жидкость в организме, а то, что отличает человека от животного - то, что издревле принято именовать душою, - что будет с ним? Об этом сердце и шла речь у всех поэтов. К нему обращались они не только со времен появления сентиментальной литературы - литературы чувств и эмоций, но и с самой древней древности. С одним из жанров поэзии - элегией - я хочу вас сегодня познакомить. Ныне он может обрести свою новую жизнь...
Эле́гия (др.-греч. ἐλεγεία) — жанр лирической поэзии; в
ранней античной поэзии — стихотворение, написанное элегическим дистихом,
независимо от содержания; позднее (Каллимах, Овидий) — стихотворение с
характером задумчивой грусти.
Элеги́ческий ди́стих (греч. δίστιχον έλεγειακόν «элегическое двустишие») — строфа, состоящая из двух нерифмованных строк (двустишие): первой — гекзаметра, второй — пентаметра. Например:
Бьёт в гекзаметре вверх водяная колонна фонтана,
Чтобы в пентаметре вновь мерно-певуче упасть.
В новоевропейской поэзии элегия сохраняет
устойчивые черты: интимность, мотивы разочарования, несчастливой любви,
одиночества, бренности земного бытия, определяет риторичность в изображении
эмоций; классический жанр сентиментализма и романтизма («Признание» Евгения
Баратынского).
ПРИЗНАНИЕ
Е. Баратынский
Притворной нежности не требуй от меня:
Я сердца моего не скрою хлад печальный.
Ты права, в нём уж нет прекрасного огня
Моей
любви первоначальной.
Напрасно я себе на память приводил
И милый образ твой и прежние мечтанья:
Безжизненны
мои воспоминанья,
Я клятвы дал, но дал их выше сил.
Я не
пленён красавицей другою,
Мечты ревнивые от сердца удали;
Но годы долгие в разлуке протекли,
Но в бурях жизненных развлёкся я душою.
Уж ты жила неверной тенью в ней;
Уже к тебе взывал я редко, принужденно,
И
пламень мой, слабея постепенно,
Собою
сам погас в душе моей.
Верь, жалок я один. Душа любви желает,
Но я
любить не буду вновь;
Вновь не забудусь я: вполне упоевает
Нас
только первая любовь.
Грущу я; но и грусть минует, знаменуя
Судьбины полную победу надо мной;
Кто знает? мнением сольюся я с толпой;
Подругу, без любви - кто знает? - изберу я.
На брак обдуманный я руку ей подам
И в
храме стану рядом с нею,
Невинной, преданной, быть может, лучшим снам,
И
назову её моею;
И весть к тебе придёт, но не завидуй нам:
Обмена тайных дум не будет между нами,
Душевным прихотям мы воли не дадим:
Мы не
сердца под брачными венцами,
Мы
жребии свои соединим.
Прощай! Мы долго шли дорогою одною;
Путь новый я избрал, путь новый избери;
Печаль бесплодную рассудком усмири
И не вступай, молю, в напрасный суд со мною.
Не
властны мы в самих себе
И, в
молодые наши леты,
Даём
поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
[1823], [1832]
Элегия в античной литературе
Первоначально в древнегреческой поэзии элегия обозначала
стихотворение, написанное строфой определенного размера, а именно двустишием —
гекзаметр-пентаметр. Cлово έ̓λεγος, означало у греков печальную песнь под
аккомпанемент флейты. Элегия образовалась из эпоса около начала олимпиад у
ионийского племени в Малой Азии, у которого возник и процветал также эпос.
Имея общий характер лирического размышления, элегия у
древних греков была весьма разнообразной по содержанию, например, печальной и
обличительной у Архилоха и Симонида, философской у Солона или Теогнида,
воинственной у Каллина и Тиртея, политической у Мимнерма. Один из лучших
греческих авторов элегии — Каллимах.
У римлян элегия стала более определённой по характеру, но и
более свободной по форме. Сильно возросло значение любовных элегий. Знаменитые
римские авторы элегий — Проперций, Тибулл, Овидий, Катулл (их переводили на
русский язык Фет, Батюшков и др.).
Можно различить три периода в элегической поэзии по
племенам, которые ею занимались.
Начало принадлежит ионийцам, за ними
последовали аттики и в заключение явились александрийцы. Основателем элегии у
греков считался обыкновенно Каллин Эфесский ок. ол. 1 (776 до Р. Х.) или, по
мнению других, несколько позже. О жизни его нам не известно ничего; до нас
дошла еще от него одна элегия воинственного характера, в которой он пробуждает
своих вялых соотечественников к мужественной борьбе против врагов. Вероятно, и
его остальные элегии имели воинственный или политический характер, как элегии его
ближайших последователей, Тиртея, Солона, Феогниса и отчасти Архилоха (см.
Iambographi), Мимнерма, Ксенофана. К древнейшим элегическим поэтам принадлежит
также Асий Самосский, бывший вместе с тем и эпиком.
Политическая
элегия
заключала в себе краткие изречения (гномы,
сентенции) политического и мифического характера, как добытые результаты
житейской мудрости; поэтому вышеназванные поэты, Солон, Феогнис и Ксенофан,
называются также гномическими поэтами. Со временем
элегия
удалилась от политической
жизни в круг частной жизни, вследствие чего возникла
симпотическая (застольная), эротическая (любовная) и френетическая (печальная)
элегия. Начатки симпотической элегии видны уже у Архилоха, френетическую особенно развил
Симонид Кеосский, эротическую Мимнерм. Предшественником александрийского
искусства был Антимах; особенно выдавались Александр Этолийский, Гермесинакт,
Фанокл, Эратофен, Филета и Каллимах. Элегия сделалась более ученым родом поэзии и
имела большое влияние на римскую элегию , особенно на Проперция. Элегии, особенно,
политические, читались отчасти в больших публичных собраниях, но большинство —
на праздничных пирушках (симпосиях). На последних громкому, живому чтению
предшествовала игра на флейте, и тою же игрою оно прерывалось время от времени.
В позднейшие времена, вероятно, френетические элегии и сочинялись для пения под
аккомпанемент флейты.
Элегия в западноевропейской литературе
Впоследствии был, пожалуй, только один период в развитии европейской
литературы, когда словом "элегия" стали обозначать стихотворения с более или менее
устойчивой формой. И начался он под влиянием знаменитой элегии английского
поэта Томаса Грея, написанной в 1750 году (опубликованной в 1751г.) и вызвавшей многочисленные подражания
и переводы едва ли не на всех европейских языках. Переворот, произведенный этой
элегией, определяют как наступление в литературе периода сентиментализма,
сменившего ложноклассицизм. В сущности же это было склонением поэзии от
рассудочного мастерства в однажды установленных формах к подлинным истокам
внутренних художественных переживаний.
В "Элегии, написанной на сельском кладбище",
которой Грэй обязан своей общеевропейской известностью, нет места смятенным
порывам отчаяния и скорби. Элегия освещена не зловещим ночным мраком, а
последними отблесками заката, на смену которым незаметно приходят тихие
сумерки. Элегия и начинается описанием этого
спускающегося на землю ночного сумрака.
В туманном сумраке окрестность исчезает …
Повсюду тишина, повсюду мертвый сон;
Поэт бродит по ночному кладбищу, всматривается в надписи на
могилах.
Здесь праотцы села в гробах уединенных
Навеки затворясь, сном непробудным спят…
Спокойны и тихи раздумья поэта. Среди могил поэт слышит
звуки, напоминающие о жизни: шаги усталого пахаря, мычание коров, возвращающихся
с пастбища, и позвякивание их колокольчиков. Смерть здесь предстает как
естественное завершение жизни, не обрывающее уз любви и дружбы (умершие
по-прежнему живут в памяти односельчан). Поэт задумывается над судьбами тех,
кто нашел вечный покой на этом заброшенном деревенском погосте.
Быть может, пылью сей покрыт Гемпден надменный,
Защитник сограждан, тиранства смелый враг;
Иль кровию граждан Кромвель необагренный,
Или Мильтон немой, без славы скрытый в прах.
Примирительная нотка, звучащая здесь, очень характерна для
Грэя. Он не сетует на несправедливость общества, в котором угасли способности
людей, призванных, быть может, на великие дела. Если они и не смогли проявить
себя в добре, по крайней мере, они избежали и зла; судьба провела их сквозь
жизнь тихой тропинкой, "вдали от шумной толпы".
В "Элегии, написанной на сельском кладбище" тенденции
кладбищенской лирики, размышления о бренности всего земного сочетаются с
прославлением крестьянского труда и патриархально-идиллической крестьянской
жизни. Говоря об умерших поселянах, Грей прославляет в восторженных и
патетических нотах скромный, незаметный труд, вполне понимая его значение.
Как часто их серпа златую ниву жали,
И плуг их побеждал упорные поля!
Как часто их секир дубравы трепетали,
И потом их лица кропилася земля!
Однако элегия далее утрачивает свой демократический смысл,
превращаясь в прославление патриархальной крестьянской жизни - в простоте и довольстве тем, что имеется.
Безрадостная жизнь, протекающая в условиях нужды, невежества и лишений,
объявляется Греем неким идеалом человеческого существования. Он говорит о селянах:
Скрываясь от мирских погибельных смятений,
Без страха и надежд, в долине жизни сей,
Не зная горести, не зная наслаждений,
Они беспечно шли тропинкою своей.
Общим фоном эллегии остаются меланхолические рассуждения о
смерти, одинаково неизбежной для нищих и королей. Именно с этой точки зрения
жизнь бедняка пользуется предпочтением поэта. Эта жизнь так непривлекательна,
что не вызывает в момент смерти особых сожалений.
Грей предпочитает мирную жизнь в сельском уединении пустой,
хоть и блестящей жизни света. Он выбирает сельскую идиллию, которая позволяет
пройти жизненный путь без волнений и тревог, в тихих радостях единения с
природой.
И здесь спокойно спят под сенью гробовою –
И скромный памятник в приюте сосн густых,
С непышной надписью и резьбою простою,
Прохожего зовет вздохнуть над прахом их.
Одна картина природы сменяется другой. Все они по-разному
воспринимаются героем. И каждая оставляет свой след. Красота природы
проецируется на его чувства, вызывая симпатии к людям, возвышенные мысли о
величии окружающего, стремление слиться с природой. Так в элегии создается
гармония между человеком и Вселенной. Она возникает в результате его отказа от
бесплодной погони за призрачным счастьем и внешне привлекательными миражами.
Мерное течение рифмованного стиха, которым написана элегия,
плавные переходы от одного описания к другому, обилие типично
сентименталистских сравнений создают спокойный тон, наводящий на раздумья о
себе и своем времени.
В Элегии создан лирический образ поэта; Грей запечатлел в нем
свойственные сентименталистам представления о поэтической натуре. Поэт изображается
как человек, «чувствительный душою и кроткий сердцем», любящий уединение на
лоне природы.
Прискорбный, сумрачный, с главою наклоненной,
Он часто уходил в дубраву слезы лить,
Как странник, родины, друзей, всего лишенный,
Которому ничем души не усладить.
«Элегия, написанная на сельском кладбище» — один из
классических памятников поэзии английского сентиментализма — пережила свое
время. К ней не раз обращались поэты-романтики. Жуковский переводил ее дважды,
и в молодости, и на склоне лет, после того как совершил паломничество в
деревеньку Сток-Поджис, где, по преданию, была написана «Элегия». Во Франции ее
перевел молодой Шатобриан, в Италии — Уго Фосколо.
Thomas
GRAY. 1716–1771
Elegy written in a Country Churchyard
THE Curfew tolls the knell of parting day,
The lowing herd wind slowly o'er the lea,
The plowman homeward plods his weary way,
And leaves the world to darkness and to me.
Now fades the glimmering landscape on the
sight,
And all the air a solemn stillness holds,
Save where the beetle wheels his droning
flight,
And drowsy tinklings lull the distant folds;
Save that from yonder ivy-mantled tow'r
The moping owl does to the moon complain
Of such as, wand'ring near her secret bow'r,
Molest her ancient solitary reign.
Beneath those rugged elms, that yew-tree's
shade,
Where heaves the turf in many a mould'ring
heap,
Each in his narrow cell for ever laid,
The rude Forefathers of the hamlet sleep.
The breezy call of incense-breathing Morn,
The swallow twitt'ring from the straw-built
shed,
The cock's shrill clarion, or the echoing
horn,
No more shall rouse them from their lowly
bed.
For them no more the blazing hearth shall
burn,
Or busy housewife ply her evening care:
No children run to lisp their sire's return,
Or climb his knees the envied kiss to share.
Oft did the harvest to their sickle yield,
Their furrow oft the stubborn glebe has
broke:
How jocund did they drive their team afield!
How bow'd the woods beneath their sturdy
stroke!
Let not Ambition mock their useful toil,
Their homely joys, and destiny obscure;
Nor Grandeur hear with a disdainful smile
The short and simple annals of the poor.
The boast of heraldry, the pomp of pow'r,
And all
that beauty, all that wealth e'er gave,
Awaits alike th' inevitable hour:
The paths of glory lead but to the grave.
Nor you, ye Proud, impute to These the fault,
If Memory o'er their Tomb no Trophies raise,
Where through the long-drawn aisle and fretted
vault
The pealing anthem swells the note of praise.
Can storied urn or animated bust
Back to its mansion call the fleeting breath?
Can Honour's voice provoke the silent dust,
Or Flatt'ry soothe the dull cold ear of
death?
Perhaps in this neglected spot is laid
Some heart once pregnant with celestial fire;
Hands, that the rod of empire might have
sway'd,
Or waked to ecstasy the living lyre.
But Knowledge to their eyes her ample page
Rich with the spoils of time did ne'er
unroll;
Chill Penury repress'd their noble rage,
And froze the genial current of the soul.
Full many a gem of purest ray serene
The dark unfathom'd caves of ocean bear:
Full many a flower is born to blush unseen,
And waste its sweetness on the desert air.
Some village Hampden that with dauntless
breast
The little tyrant of his fields withstood,
Some mute inglorious Milton here may rest,
Some Cromwell guiltless of his country's
blood.
Th' applause of list'ning senates to command,
The threats of pain and ruin to despise,
To scatter plenty o'er a smiling land,
And read their history in a nation's eyes,
Their lot forbade: nor circumscribed alone
Their glowing virtues, but their crimes
confined;
Forbade to wade through slaughter to a throne,
And shut the gates of mercy on mankind,
The struggling pangs of conscious truth to
hide,
To quench the blushes of ingenuous shame,
Or heap the shrine of Luxury and Pride
With incense kindled at the Muse's flame.
Far from the madding crowd's ignoble strife,
Their sober wishes never learn'd to stray;
Along the cool sequester'd vale of life
They kept the noiseless tenor of their way.
Yet ev'n these bones from insult to protect
Some frail memorial still erected nigh,
With uncouth rhymes and shapeless sculpture
deck'd,
Implores the passing tribute of a sigh.
Their name, their years, spelt by th'
unletter'd muse,
The place of fame and elegy supply:
And many a holy text around she strews,
That teach the rustic moralist to die.
For who, to dumb Forgetfulness a prey,
This pleasing anxious being e'er resign'd,
Left the warm precincts of the cheerful day,
Nor cast one longing ling'ring look behind?
On some fond breast the parting soul relies,
Some pious drops the closing eye requires;
Ev'n from the tomb the voice of Nature cries,
Ev'n in our Ashes live their wonted Fires.
For thee, who, mindful of th' unhonour'd dead,
Dost in these lines their artless tale
relate;
If chance, by lonely contemplation led,
Some kindred spirit shall inquire thy fate,
Haply some hoary-headed Swain may say,
'Oft have we seen him at the peep of dawn
Brushing with hasty steps the dews away
To meet the sun upon the upland lawn.
'There at the foot of yonder nodding beech
That wreathes its old fantastic roots so
high,
His listless length at noontide would he
stretch,
And pore upon the brook that babbles by.
'Hard by yon wood, now smiling as in scorn,
Mutt'ring his wayward fancies he would rove,
Now drooping, woeful wan, like one forlorn,
Or crazed with care, or cross'd in hopeless
love.
'One morn I miss'd him on the custom'd hill,
Along the heath and near his fav'rite tree;
Another came; nor yet beside the rill,
Nor up the lawn, nor at the wood was he;
'The next with dirges due in sad array
Slow through the church-way path we saw him
borne.
Approach and read (for thou canst read) the
lay
Graved on the stone beneath yon aged thorn:'
THE EPITAPH.
Here rests his head upon the lap of Earth
A Youth to Fortune and to Fame unknown.
Fair Science frown'd not on his humble birth,
And Melancholy mark'd him for her own.
Large was his bounty, and his soul sincere,
Heav'n did a recompense as largely send:
He gave to Mis'ry all he had, a tear,
He gain'd from Heav'n ('twas all he wish'd) a
friend.
No farther seek his merits to disclose,
Or draw his frailties from their dread abode,
(There they alike in trembling hope repose,)
The bosom of his Father and his God.
На фото: Замок и сад Виндзор и сад, где и была, предположительно, написана элегия Грея.
СЕЛЬСКОЕ КЛАДБИЩЕ
Вольный перевод В.А.
Жуковского
Элегия
Уже бледнеет день,
скрываясь за горою;
Шумящие стада
толпятся над рекой;
Усталый селянин
медлительной стопою
Идет, задумавшись, в
шалаш спокойный свой.
В туманном сумраке
окрестность исчезает...
Повсюду тишина;
повсюду мертвый сон;
Лишь изредка, жужжа,
вечерний жук мелькает,
Лишь слышится вдали
рогов унылый звон.
Лишь дикая сова,
таясь под древним сводом
Той башни, сетует,
внимаема луной,
На возмутившего
полуночным приходом
Ее безмолвного
владычества покой.
Под кровом черных
сосн и вязов наклоненных,
Которые окрест,
развесившись, стоят,
Здесь праотцы села,
в гробах уединенных
Навеки затворясь,
сном непробудным спят.
Денницы тихий глас,
дня юного дыханье,
Ни крики петуха, ни
звучный гул рогов,
Ни ранней ласточки
на кровле щебетанье -
Ничто не вызовет
почивших из гробов.
На дымном очаге
трескущей огонь сверкая
Их в зимни вечера не
будет веселить,
И дети резвые,
встречать их выбегая,
Не будут с жадностью
лобзаний их ловить.
Как часто их серпы
златую ниву жали,
И плуг их побеждал
упорные поля!
Как часто их секир
дубравы трепетали,
И потом их лица
кропилася земля!
Пускай рабы сует их
жребий унижают,
Смеяся в слепоте
полезным их трудам,
Пускай с холодностью
презрения внимают
Таящимся во тьме
убогого делам;
На всех ярится
смерть - царя, любимца, славы,
Всех ищет грозная...
и некогда найдет;
Всемощныя судьбы
незыблемы уставы;
И путь величия ко
гробу нас ведет!
А вы, наперстники
фортуны ослепленны,
Напрасно спящих
здесь спешите презирать
За то, что гробы их
непышны незабвенны,
Что лесть им алтарей
не мыслит воздвигать.
Вотще над мертвыми,
истлевшими костями
Трофеи зиждутся
надгробия блестят,
Вотще глас почестей
гремит перед гробами -
Угасший пепел наш
они не воспалят.
Ужель смягчиться
смерть сплетаемой хвалою
И невозвратную
добычу возвратит?
Не слаще мертвых сон
под мраморной доскою;
Надменный мавзолей
лишь персть их бременит.
Ах! может быть под
сей могилою таится
Прах сердца нежного,
умешего любить,
И гробожитель -
червь в сухой главе гнездится,
Рожденной быть в
венце иль мыслями парить!
Но просвещенья храм,
воздвигнутый веками,
Угрюмою судьбой для
них был затворен,
Их рок обременил
убожества цепями,
Их гений строгою
нуждою умерщвлен.
Как часто редкий
перл, волнами сокровенной,
В бездонной пропасти
сияет красотой;
Как часто лилия
цветет уединенно,
В пустынном воздухе
теряя запах свой.
Быть может, пылью
сей покрыт Гампден надменный,
Защитник сограждан,
тиранства смелый враг;
Иль кровию сограждан
Кромвель необагренный,
Или Мильтон немой,
без славы скрытый прах.
Отечество хранить
державною рукою,
Сражаться с бурей
бед, фортуну презирать,
Дары обилия на
смертных лить рекою,
В слезах
признательных дела свои читать -
Того им не дал рок;
но вместе преступленьям
Он с доблестями их
круг тесный положил;
Бежать стезей
убийств ко славе, наслажденьям,
И быть жестокими к
страдальцам запретил;
Таить в душе своей
глас совести и чести,
Румянец робкия
стыдливости терять
И, раболепствуя, на
жертвенниках лести
Дары небесных Муз
гордыне посвящать.
Скрываясь от мирских
погибельных смятений,
Без страха и надежд,
в долине жизни сей,
Не зная горести, не
зная наслаждений,
Они беспечно шли
тропинкою своей.
И здесь спокойно
спят под сенью гробовою -
И скромный памятник,
в приюте сосн густых,
С непышной надписью
и резьбою простою,
Прохожего зовет
вздохнуть над прахом их.
Любовь на камне сем
их память сохранила,
Их лета, имена
потщившись начертать;
Окрест библейскую
мораль изобразила,
По коей мы должны
учиться умирать.
И кто с сей жизнию
без горя раставался?
Кто прах свой по
себе забвенью предавал?
Кто в час последний
свой сим миром не пленялся
И взора томного
назад не обращал?
Ах! нежная душа,
природу покидая,
Надеется друзьям
оставить пламень свой;
И взоры тусклые,
навеки угасая,
Еще стремятся к ним
с последнею слезой;
Их сердце милый глас
в могиле нашей слышит;
Наш камень гробовой
для них одушевлён;
Для них наш мёртвый
прах в холодной урне дышит,
Ещё огнём любви для
них воспламенён.
А ты, почивший друг,
певец уединенный,
И твой ударит час,
последний, роковой;
И к гробу твоему,
мечтой сопровожденный,
Чувствительный
придёт услышать жребий твой.
Быть может, селянин
с почтенной сединою
Так будет о тебе
пришельцу говорить:
"Он часто по
утрам встречался здесь со мною,
Когда спешил на холм
зарю предупредить.
Там в полдень он
сидел под дремлющею ивой,
Поднявшей из земли
косматый корень свой;
Там часто, в горести
беспечной, молчаливой,
Лежал, задумавшись,
над светлою рекой;
Нередко к вечеру,
скитаясь меж кустами -
Когда мы с поля шли,
и в роще соловей
Свистал вечерню
песнь - он томными очами
Уныло следовал за
тихою зарёй.
Прискорбный,
сумрачный, с главою наклонённой,
Он часто уходил в
дубраву слёзы лить,
Как странник,
родины, друзей, всего лишённой,
Которому ничем души
не усладить.
Взошла заря - но он
с зарёю не являлся,
Ни к иве, ни на
холм, ни в лес не приходил;
Опять заря взошла -
нигде он не встречался;
Мой взор его искал -
искал - не находил.
На утро пение мы
слышим гробовое...
Несчастного несут в
могилу положить.
Приблизься, прочитай
надгробие простое,
Чтоб память доброго
слезой благословить".
"Здесь пепел
юноши безвременно сокрыли;
Что слава, счастие,
не знал он в мире сём;
Но Музы от него лица
не отвратили,
И меланхолии печать
была на нём.
Он кроток сердцем
был, чувствителен душою -
Чувствительным
творец награду положил.
Дарил несчастных он
- чем только мог - слезою;
В награду от творца
он друга получил.
Прохожий, помолись
над этою могилой;
Он в ней нашёл приют
от всех земных тревог;
Здесь всё оставил
он, что в нём греховно было,
С надеждою, что жив
его спаситель-бог."
В немецкой поэзии знамениты «Римские элегии» Гете. Элегиями
же являются стихотворения Шиллера: «Идеалы» (в переводе Жуковского «Мечты»),
«Resignation», «Прогулка». К элегиям принадлежит многое у Матиссона (Батюшков
перевел его «На развалинах замках в Швеции»), Гейне, Ленау, Гервега, Платена,
Фрейлиграта, Шлегеля и мн. др. У французов элегии писали: Мильвуа,
Дебор-Вальмор, Делавинь, А. Шенье (М. Шенье, брат предыдущего, перевел элегию Грея),
Ламартин, А. Мюссе, Гюго и др. В английской поэзии, — кроме Грея, — Спенсер,
Юнг, Сидней, позднее Шелли и Байрон. В Италия основными представителями
элегической поэзии являются Аламанни, Кастальди, Филикана, Гуарини, Пиндемонте.
В Испании: Боскан-Альмогавер, Гарс-де-ле Вега. В Португалии — Камоэнс,
Феррейра, Родриг Лобо, де-Миранда. В Польше — Балинский.
РИМСКАЯ ЭЛЕГИЯ
Йохан Вольфганг Гёте
Слышишь? весёлые клики с фламинской дороги
несутся:
Идут с работы домой в дальнюю землю жнецы.
Кончили жатву для
римлян они; не свивает
Сам надменный квирит доброй Церере венка.
Праздников более нет
во славу великой богини,
Давшей народу взамен жёлудя – хлеб золотой.
Мы же с тобою вдвоём
отпразднуем радостный
праздник.
Друг для друга теперь двое мы целый народ.
Так – ты слыхала не
раз о тайных пирах Элевзиса:
Скоро в отчизну с собой их победитель занёс.
Греки ввели тот
обряд:и греки, всё греки взывали
Даже в римских стенах:«К ночи спешите святой!»
Прочь убегал оглашенный;
сгорал ученик ожиданьем,
Юношу белый хитон – знак чистоты – покрывал.
Робко в таинственный
круг он входил:стояли рядами
Образы дивные; сам – словно бродил он во сне.
Змеи вились по земле;
несли цветущие девы
Ларчик закрытый; на нём пышно качался венок
Спелых колосьев;
жрецы торжественно двигались –
пели…
Света – с тревожной тоской, трепетно ждал ученик.
Вот – после долгих и
тяжких искусов, – ему открывали
Смысл освященных кругов, дивных обрядов и лиц…
Тайну – но тайну
какую? не ту ли, что тесных объятий
Сильного смертного ты, матерь Церера, сама
Раз пожелала, когда
своё бессмертное тело
Всё – Язиону царю ласково всё предала.
Как осчастливлен был
Крит! И брачное ложе богини
Так и вскипело зерном, тучной покрылось травой.
Вся ж остальная
зачахла земля… забыла богиня
В час упоительных нег свой благодетельный долг.
Так с изумленьем
немым рассказу внимал посвященный;
Милой кивал он своей… Друг, о пойми же меня!
Тот развесистый мирт
осеняет уютное место…
Наше блаженство земле тяжкой бедой не грозит.
ОЗЕРО
Альфонс Мари Луи де Ламартин
(1790-1869),
Перевод А. Фета
Итак, всему конец! К таинственному брегу
Во мрак небытия несет меня волной,
И воспротивиться на миг единый бегу
Не в силах якорь мой.
Ах, озеро, взгляни: один лишь год печали
Промчался — и теперь на самых тех местах,
Где мы бродили с ней, сидели и мечтали,
Сижу один в слезах!
Ты так же со скалой угрюмою шептало,
И грызло грудь ее могучею волной,
И ветром пену с волн встревоженных кидало
На ножки дорогой.
О вечер счастия! где ты, когда я с нею
Скользил по озеру, исполнен сладких дум,
И услаждал мой слух гармонией своею
Согласных весел шум?
Но вдруг раздался звук средь тишины священной,
И эхо сладостно завторило словам,
Притихло озеро — и голос незабвенный
Понесся по волнам: «О время, не лети!
Куда, куда стремится Часов твоих побег?
О дай, о дай ты нам подоле насладиться
Днем счастья, днем утех!
Беги для страждущих — довольно их воззвала
Судьба на жизни путь! —
Лети и притупи их рока злое жало
И счастливых забудь.
Напрасно я прошу хоть миг один у рока:
Сатурн летит стрелой.
Я говорю: о ночь, продлись! — и блеск востока
Уж спорит с темнотой.
Любовь, любовь! Восторгов неужели
Не подаришь ты нам —
У нас нет пристани, и время нас без цели
Мчит быстро по волнам».
О время, неужель позволено судьбою,
Чтоб дни, когда любовь все радости свои
Дает нам, пронеслись с такой же быстротою,
Как горестные дни?
Ах, если бы хоть след остался наслаждений!
Неужели всему конец и навсегда,
И время воротить нам радостных мгновений
Не хочет никогда?
Пучины прошлого, ничтожество и вечность,
Какая цель у вас похищенным часам?
Скажите, может ли хоть раз моя беспечность
Поверить райским снам?
Ах, озеро, скалы, леса и сумрак свода
Пещеры,— смерть от вас с весною мчится прочь!
Не забывай хоть ты, прелестная природа,
Блаженнейшую ночь!
В час мертвой тишины, в час бурь освирепелых,
И в берегах твоих, играющих с волной,
И в соснах сумрачных, и в скалах поседелых,
Висящих над водой,
И в тихом ветерке с прохладными крылами,
И в шуме берегов, вторящих берегам,
И в ясной звездочке, сребристыми лучами
Скользящей по струям.
Чтоб свежий ветерок дыханьем ароматным
И даже шелестом таинственным тростник,
Все б говорило здесь молчанием понятным:
«Любовь, заплачь о них!»
Элегия в русской литературе
В русской поэзии перевод Жуковским элегии Грея («Сельское
кладбище»; 1802) определенно положил начало новой эпохе, окончательно вышедшей
за пределы риторики и обратившейся к искренности, интимности и глубине. Эта
внутренняя перемена отразилась и в новых приемах стихосложения, введённых
Жуковским, который является, таким образом, родоначальником новой русской
сентиментальной поэзии и одним из великих её представителей. В общем духе и
форме элегии Грея, то есть в виде больших стихотворений, исполненных скорбного
раздумья, написаны такие стихотворения Жуковского, названные им самим элегиями,
как «Вечер», «Славянка», «На кончину кор. Вюртембергской». К элегиям причисляют
и его «Теон и Эсхил» (точнее, это — элегия-баллада). Элегией назвал Жуковский
свое стихотворение «Море».
В первой половине XIX века давать своим стихотворениям
названия элегий было распространено, особенно часто свои произведения называли
элегиями Батюшков, Баратынский, Языков и др.; впоследствии, однако, это вышло
из моды. Тем не менее элегическим тоном проникнуты многие стихотворения русских
поэтов.
Пробы писать элегии в России до Жуковского делали такие
авторы, как Павел Фонвизин, Богданович, Аблесимов, Нарышкин, Нартов, Давыдов и
др.
(Иллюстрация: В.А. Жуковский. Портрет кисти К.П. Брюллова.)
Автор - Светлана Гончаренко,
председатель правления РО РЛК в Чите
Литература:
Словарь литературных
терминов: В 2-х т. / Под ред. Н. Бродского, А. Лаврецкого, Э. Лунина, В.
Львова-Рогачевского, М. Розанова, В. Чешихина-Ветринского. — М.; Л.: Изд-во Л.
Д. Френкель, 1925.
Реальный словарь классических древностей http://slovari.yandex.ru/Элегия/Классические%20древности/Элегия/
Комментариев нет:
Отправить комментарий